|
Первое предостережение
Взрослый смотрит на работу ребенка и говорит, морщась:
«Не похоже!» «А на что похоже?» — спрашиваю я всякий
раз. «Ни на что»,— обычно следует ответ. А ведь дети
только лишь по одному признаку подобия могут опознать и
назвать весь предмет. Попробуйте понаблюдать, как
ребенок, разминая пластилин, всматривается в форму и
силуэт и шепчет: «Белка, а это домик, а это чье-то ухо
вылезает!» Он обнаруживает предмет там, где его нет в
действительности, он фантазирует, и это почему-то
настораживает взрослых.
Во взрослом мире многое застыло, начиная от угла зрения
(сверху вниз) и кончая раз и навсегда заданным ритмом
жизни. Отношения с миром зачастую функциональны и четко
определены набором социальных ролей.
Как же трудно, выйдя из функциональных тисков,
обратиться к детскому миру!
А что же ребенок, которому отведено в этой картине такое
незначительное место? Каковы его «роли»? А у него, слава
богу, нет ролей. Он живет, а не играет роли. Точнее, он
играет и живет в игре. Далеко не всегда сформулированы
правила и предметы игры, которой может быть что угодно.
Достаточно вспомнить себя детьми! Вспомнить — значит
хоть на время поставить себя на место ребенка. Стоит нам
перестать быть серьезными, включиться в игровое
пространство детей — и мы многое заметим. Мы же хотим
привить ребенку культуру? А что такое культура? Это
прежде всего память, живая связь между близкими людьми,
между поколениями и историческими эпохами.
Что же касается многих и многих взрослых, то они не
только с прошлым не связаны, они оторваны даже от
настоящего. Самое страшное в той функциональности, о
которой я говорила, именно замкнутость, ограниченность
мира «функционера», отчуждение от самых теплых, интимных
сторон бытия, иными словами — разрыв связей с миром,
преодолеваемый только пониманием и любовью, точнее,
понимающей любовью. И те родители, которые сегодня не
могут преодолеть эту замкнутость, перешагнуть пропасть,
отделяющую их от детей и от мира живого, сегодняшнего,
обречены на одиночество в мире завтрашнем.
Замурованный лев
Настя — молчунья. Круглые испытующие глаза на
продолговатом лице. Редкие светлые волосы свисают вдоль
худой шеи.
Ее брат Коля выполняет все задания, хотя ему четыре, а
Насте — шесть. Он болтает с детьми в группе и ни разу не
обратился к Насте. Знает, что Настя смолчит в ответ, и
не пристает.
Поначалу думала: стеснительная, пообвыкнется —
разговорится. А она молчит. Уставится на меня широко
раскрытыми глазами и молчит. Лепит куколок, то, что
умеет. Ни за одну неизвестную вещь не берется. И не
пытается.
Спросила у папы, как себя ведет Настя дома. Ответил
сухо: «Как все дети». Мама детей ни разу не приводила,
хотя она у детей есть, указана в анкете.
Смотрит и смотрит девочка, во взгляде — никакой злобы
или ненависти, как у Вадима Н. Кажется, Настя готова
заговорить, но что-то ей мешает. Что же это?
И вот как-то мы все лепили льва. Неожиданно и Настя его
вылепила. Я похвалила Настю и попросила льва для нашей
классной выставки. Настя покачала головой, достала из
коробки брикеты пластилина, построила из них глухой
колодец, уложила в него льва и сверху замуровала
пластилином так, чтобы ни одной щелки не осталось.
Это был знак одиночества, причины которого мне были и
остались неизвестны.
Я предложила Насте прорезать окошки в доме. Она покачала
головой.
— Может, тогда слепишь петуха, чтобы лев по кукареканью
узнавал, утро сейчас или вечер.
— Ладно,— сказала Настя.
Даже дети умолкли, услышав Настин голос.
Вскоре папа перестал водить в школу детей. Так и
осталась ее душа закрыта для меня. Остался звук — глухая
клетка с сидящим на ней петухом.
Наша задача, задача взрослых — научиться понимать язык
ребенка или даже говорить на нем. Конечно, как и при
освоении любого языка, здесь нужны терпение и усердие,
но этого мало. Уж больно деликатен, тонок и неуловим
этот язык — язык мыслящих и чувствующих существ. Задача
кажется невероятно трудной, даже невыполнимой. Но
вспомним: на нашей стороне любовь к родному человеку. В
этом огромное преимущество перед теми, кто, например,
изучает иностранные языки. Детский язык — не
иностранный, мы владели им прежде, и наша задача
восстановить его в памяти.
Вот послушайте, как узнал язык деревьев мальчик из
сказки французского писателя Ле Клезио: «Деревья только
с виду неприступны и молчаливы. На самом деле они просто
слишком застенчивы и боязливы. Поэтому они при
посторонних всегда молчат, и никто не знает, что у них
есть свой язык, и, если вести себя осторожно и умно, их
можно приручить. Этим-то увлекательным делом и занялся
мальчик, про которого речь в нашей сказке. Тихо-тихо
пробирался он по лесу, бесшумно выходил на поляну,
садился на траву и молча наблюдал за деревьями. Скоро
мальчик заметил, что деревья совершенно не боятся птиц.
Напротив, они очень любят нежные птичьи посвисты. Тогда
он и сам попробовал тихонько насвистывать. Долго у него
ничего не получалось, но когда получилось, вокруг стали
твориться чудеса: деревья начали оживать! Сперва
осторожно распрямились ветви, открываясь, словно большие
зонтики, потом бледные корни вылезли из земли, чтобы
погреться на солнышке, которое редко проникает к ним
сквозь густую листву. И когда деревья перестали бояться,
по всему лесу разнесся глубокий вздох облегчения».
Прислушаемся к беседе двух пятилетних детей, девочки и
мальчика. Они лепят и разговаривают.
Девочка:
— Возьми лук зеленый, вымой его, раздели на четыре
части. Потом говори: «Баран, баран, завей рога». Он и
завьет. Мальчик:
— Когда же мне голову снимут и подарят другому человеку,
а голову другого человека подарят мне?
— Зачем тебе это?
— А может, у другого человека хорошая голова, а у меня
плохая.
— Ты просто не умеешь колдовать. Надо выставить руки
вперед и сказать: «Чуфы, чуфы, муфы, муфы». Голова ни
при чем.
— Как ты думаешь, в жизни одного человека сколько
дождей?
— А как ты думаешь, где я беру уроки колдовства? Ночью я
хожу в волшебный подвал. Там я их и беру. Еще хожу в
лес, дремучий-предремучий. И ухаю, и всех пугаю.
— И никому это не нужно. И думать не нужно, а просто
всех любить.
— Это я умею. Я умею украшать людей звездами, ловить
облака, могу обращать людей в птиц.
— И все-таки жизнь грустна: взгляни на лампочку или на
солнце — хочется закрыть глаза.
— Ну и что? А я возьму листок, проведу по горке, и она
перестанет течь водой. И мне станет видно все, что
делается на свете.
— А зато когда я вырасту, то стану всем человеком:
мушкетером, и солдатом, и принцем.
Что это, простая болтовня? Нет, это два жизненных кредо.
Девочки-фантазерки и мальчика-философа. Каждый гнет свою
линию. Это линии, никак не перекрещиваясь,
взаимодействуют друг с другом. Девочка-фантазерка в
конце концов вызывает в мальчике-философе желание не
только размышлять, но и стать кем-нибудь — мушкетером,
солдатом или принцем. Реплики перерастают в диалог.
Дети как деревья. Если вести себя с ними «осторожно и
умно, их можно приручить». Приручить, то есть приблизить
их к своей руке, взять их под свой покров. Только
действовать надо «осторожно и умно»!
Второе предостережение
Дети мечтают скорее вырасти. Им хочется ложиться спать
поздно, смотреть «взрослые фильмы», не есть перед сном
каши, они мечтают разгуливать без присмотра, без вечных
взрослых окриков и одергиваний — туда не ходи, здесь не
стой, того нельзя, сего нельзя. Им претит наша мелочная
опека. В главном мы часто пускаем детей на самотек — не
интересуемся их увлечениями, не способствуем правильному
развитию их душевных качеств. В мелочах же мы предельно
занудливы.
«Нескоординированное воспитание» дает свои плоды. Дети
хотят скорее вырасти и вырваться на свободу. На такую
свободу, которая на взрослом языке именуется
самоуправством. «Вырасту, родителей слушать не стану,
буду все делать, как мне нравится, вот тогда-то они у
меня попляшут»,— лелеют дети свои мстительные мечты.
Есть, правда, дети, которые мечтают как можно дольше
оставаться маленькими. Это редкие «экземпляры»,
понявшие, что взросление — это в конечном результате
приближение к смерти.
— Мама, давай больше не будем есть, тогда мы не вырастем
и не умрем,— предложил мне пятилетний сын.
Но есть и подобие смерти, когда физически ты
существуешь, а душа твоя окостеневает, мертвеет. С
детьми такое случается редко, и если все же случается, в
этом целиком виноваты мы, взрослые.
Мальчик с флейтой
— А жнаете, фто я вам сейчас шкажу? — Большой пунцовый
рот с шипением и свистом выталкивает слова. Мыслей у
Гоши — полная голова. Она у него большая — еле держится
на тонкой шее, клонится то к одному плечу, то к
другому.— У нас в павке штаит Баба-Яга и вовк.
Девевянные. А ешли б они были нафтоящие, то все бы люди
сбевали. Вот.
— Но ты-то их не боишься?
— Не-ет, они же не вывые! Я вы мовете шлепить Бабу-Ягу?
— Зрачки расширяются, карие глаза чернеют.— Шлепите мне,
повавуста, Бабу-Ягу, нафтоящую!
Детей в Гошиной группе много, только успевай
поворачиваться, а Гоша меня постоянно отвлекает.
Рассказываю детям сказку про двух друзей-великанов, а
сама леплю Бабу-Ягу, по Гошиному заказу. Ставлю ее перед
Гошей, отхожу к другому столу, помогаю детям размять
пластилин.
— На этих великанов гору пластилина надо,— ропщут.
Пусть, пусть сначала попробуют истратить гору, сами
убедятся, что дело тут не в горе, а в пропорции, в
соотношении величины головы и туловища. Потом я покажу
им своего великана: с головой размером в горох и
туловищем — с мизинец, а ну-ка чей великаннее? Кто это
плачет? Оборачиваюсь — Гоша.
— Жалепите ее, жалепите! — стонет Гоша.
Превращаю Бабу-Ягу в лепешку. |
— Гоша ты мой, Гоша, зачем же ты попросил...
— А она шнова не вылежет? — показывает на смятую
Бабу-Ягу.
— Нет. Она же не настоящая.
— Никаких Баб-Яг на свете не бывает,— смеются дети, а
Гоше страшно. Он даже вылепленного крокодила боится.
Показываю детям, как лепится крокодил.
Гоша повторяет за мной все движения, приговаривает. «Вот
он увже пашть рашкрыл...», и как отбросит от себя
крокодила. «Жакройте, жакройте ему рот!» — просит. Он
теперь и слово-то «пасть» боится произнести, заменяет на
«рот».
Играем в кошки-мышки. Гоша стоит в стороне, вращая
вытаращенными глазами туда-сюда, словно наблюдает за
пинг-понговым шариком в игре. Вжался в стену, смотрит на
веселую беготню округлившимися от ужаса глазами.
— Ты чего, Гоша, мы же играем.— Я затеяла эти
кошки-мышки для того, чтобы обратить внимание детей на
сам характер человеческого движения, а то они лепят все
застывшее.
— Шейчас, поймают, шейчас,— шепчет.— Не хочу, не хочу,
не хочу,— закрывает глаза ладонями.
Приходится прекратить игру.
Когда Гоше ниоткуда не грозит опасность, на него
нисходит блаженный покой. Верхние веки наплывают на
зрачки, покрывают их до середины, улыбка застывает в
витых углах рта, обнажаются крупные передние зубы с
расщелиной посредине. Гоша о чем-то грезит, он уже не с
нами, он там, где нам не бывать.
В такие минуты он поет, тихо-тихо, подкрадешься из-за
спины и слушаешь эту музыку, прозрачную, дребезжащую,
как воздух в морозный день.
— А вы жнаете фто? — пробуждается Гоша от грез.— Когда я
вырофту, мне купят флейту, нафтоящую. Я увже умею
швиштеть. Фше флейтифты должны уметь швиштеть. Хотите
пошвищу?
Закрыв глаза и запрокинув голову, Гоша высвистывает
мелодию с пластинки «Играет Франциско Гойя», гитарную
музыку в переложении на свист. Чисто, ни одной фальшивой
ноты. Большой рот собран в трубочку, Гоша перебирает
пальцами, играет на воображаемой флейте, настоящую-то
ему подарят, когда он вырастет!
— Шбився,— вздыхает Гоша, хотя никто не заметил сбива.—
Жубы уштали. Шкорей вы вырашти! — мечтает он.
— Вы Гошина... (Мама? Бабушка? Женщина в летах, желтая
кожа обтягивает резкие скулы, глаза тусклые в темных
запавших глазницах, рот живой, полнокровный, Гошин.).
— Мама,— помогает мне, видно привыкла к тому, что ее
принимают за его бабушку, больно уж резок контраст:
яркий ребенок и тусклая, как пожухлый осенний лист,
мать.— А что, он плохо себя ведет? На него все педагоги
жалуются.
— Нет. Ваш Гоша необыкновенный. И в какой раз мелькнула
мысль: расхожее словцо «необыкновенный», а кто из них
обыкновенный?
— С ним надо заниматься музыкой, он нам сегодня такой
концерт устроил.
— Это он может,— улыбается мама одними губами, лицо
неподвижно, глаза словно незрячие.— Мы ж к вам ездим из
Мытищ!
Из Мытищ! Полтора часа на двух электричках. Ненормальная
мать!
— Встаем в полседьмого, Гоша раньше меня просыпается,
торопит, нервничает, что опоздаем. Если вам рассказать,
как он рос...— Гошина мама передергивает плечами,
ежится, словно от холода, хотя в школе тепло, топят.—
Можно, я провожу вас до дому?
— А Гоша?
— Я его на гардеробе оставлю, у Ольги Павловны. Видно,
обжились они в школе. Успели подружиться с вахтершей. А
к ней подход нужен. Одной рукой гладит, другой — бьет.
Значит, подстроились под ту руку, что гладит.
Ольга Павловна сухая, неразговорчивая, тонкие губы
плотно сжаты. Не от хорошей жизни пошла в вахтерши —
схоронила мужа, в пустой квартире места себе не находит.
А школа большая, шумная, одних педагогов больше ста, да
детей до тысячи. И за всеми надо уследить, у всех сменку
проверять, насчет сменки Ольга Павловна неумолима, не
пустит на занятия в уличной обуви. Зато карманы ее
черного халата топырятся от конфет. Выбежал ребенок с
занятия, а мамы нет, она его тут же под свое крылышко,
конфетами потчует, утешает. А явится потерявшаяся мама —
отчитает по первое число.
— Я вам такое рашшкажу,— Гоша ей.
— Ты-то, говорун,— треплет Гошу за кудрявый вихор, а
сама матери жестом показывает: идите, идите, присмотрю.
Гошина мама уже одета. Жиденькое пальтишко с белыми
запалами на лацканах, облезший каракулевый воротник,
ежится, бедная, от холода, еще не выйдя из школы.
— Может, не надо меня провожать?
— Да нет, сейчас угреюсь. Это так, в момент заколотит и
отпустит. С недосыпу. Ночами таксопарк мою, через сутки,
и днем не прилечь — убираю в квартирах, да в горкоме от
семи до девяти. Гошу с собой беру, полы мне помогает
натирать, уж так старается...
— А ночью он с кем?
— Он у меня спит хорошо. Живем в коммуналке, так что,
если что, соседи подойдут. Комната у нас такая, что Гоша
до трех лет в кроватке сидел, ползать негде было. Он и
говорить начал поздно, нечисто, надо бы к логопеду...
— А он ходит в садик?
— Нет, я не могу с ним расстаться. Жизнь прошла в
пустоте в одиночестве. Гоша — единственное, что у меня
есть. Мне страшно за него.— Тревожный при слове
«страшно» свет загорается в глубоких глазницах, свет в
конце тоннеля.
— Он слишком впечатлительный! Книги просматриваю перед
употреблением, опускаю все, что его может напугать,
музыку отбираю — чуть не та нота, он в плач. Как вы
думаете, это когда-нибудь пройдет? Так за него тревожно.
— Ничего, Гоша подрастет, начнет заниматься музыкой,
жить в своей стихии. Только ни в коем случае не
отдавайте его в плохие руки.
Мы уже дошли до дома, стоим у подъезда. Пригласить бы
ее, накормить, отогреть, да не много ли для первого
знакомства? «Вы меня приручили, так несите
ответственность за прирученных»,— написала мне в письме
одна девочка. Верно написала. И надо с радостью нести
эту самую «ответственность», а значит — забыть себя,
полностью от себя отрешиться. А в голове —
вычислительная машина: как бы так исхитриться, чтобы не
передать лишнего.
— Вы уж его особо не балуйте, а то как прилипнет. Ой, я
вас задерживаю...
— Может, зайдете? — Компьютер наконец выключился.
Но у нее-то работает. Отказывается: «Как же к детям с
пустыми руками!»
— В нашу дыру никого и не пригласишь! А тут попал в
общество, так с трудом его увожу домой. В электричке
засыпает, с Ленинградского на Ярославский на руках его
переношу, сонного. Благо, платформы рядом.
— Как же вы тащите такого здорового парня?
— Ничего, он голову на мое плечо свесит, руками шею
обовьет и спит.
Гляжу на эту маленькую, стареющую мать и представляю
себе, как тащит она на себе здорового розовощекого
Гошу... «Своя ноша не тянет...»
Ради Гоши она гнет свою спину в таксопарке и горкоме,
подрабатывает уборкой в квартирах. Она не жертва любви,
она — сама любовь.
На новогодний праздник мама сшила Гоше костюм принца:
коричневый комбинезон со шлемом, в серебряных звездочках
из жесткой фольги, флейту обклеила разноцветными
блестками, к сапогам приделала красные картонные
ботфорты.
Гоша-принц наигрывал на флейте, пробуждал снежинок и
зайцев от зимнего сна.
Казалось, так и потечет Гошина жизнь, жизнь сказочного
принца, музыканта, в блеске серебряных звезд, мальчика
не от мира сего.
...Гоша вырос. Высокий, побледневший, с новыми плотно
сидящими зубами, он все меньше и меньше походил на того
карапуза, который испугался Бабы-Яги. И голова уже не
казалась огромной, все уравновесилось.
Они по-прежнему жили в Мытищах, к каморке прибавилась
комната, а в комнате появилось пианино — купили в
рассрочку.
Гоша — третьеклассник, широко раскрытые карие глаза
спрятались вглубь, занавесились длинными загнутыми
кверху ресницами.
А мама совсем сдала. Привезет его на урок музыки,
прижмется боком к батарее в фойе и дремлет.
— Шли бы в раздевалку да и заснули поуютнее,— приглашает
Ольга Павловна Гошину маму туда, куда никого чужого не
допустит.— Такая ломотня в этакую даль возить. Чайку вам
согрею, горяченького,— жалеет Ольга Павловна уставшую,
закоченевшую мать.— Вы б ему не разрешали после урока
болтаться, позанимался — и домой, а то ходит-бродит по
лепкам-рисованиям, от сна час отрывает.
— Пусть ходит, для него это отдушина.
Отдушина... Ею должна была стать для Гоши музыка. И не
стала. Может, это был детский талант? Бывают же детские
болезни!
Бродит мальчик по школе, смотрит вокруг большими
растерянными глазами — что-то он потерял, а найти не
может.
Ко мне то и дело заглядывает. Обведет детей взглядом,
нет ли среди вас того меня, маленького. Нет. Ну, я
пошел.
Иногда спросит:
— Можно полепить?
— А вы знаете, дети, Гоша умеет играть на настоящей
флейте. Сыграй, Гоша, а?
— Да нет, я лучше полеплю.— А сам мнет глину, мнет, мнет
до тех пор, пока она не начнет крошиться.
— Гоша, а как ты в школе учишься?
— Да как? Иногда колы хватаю, иногда колы в кавычках.
— А с ребятами дерешься?
— Иногда дерусь...
Нормальный ребенок, зря мама опасалась, к девяти годам
выровнялся, стал как все. Только карие глаза рассеянно
глядят из-под длинных черных ресниц, как из-под навеса.
Беспомощно озирается по сторонам, как бы спрашивая, а
что же я искал?
— Что с тобой, Гош? — держу его за руки, руки холодные,
потные.— Ты не болен?
— Я хочу снова стать маленьким, хочу, чтобы было, как
тогда,— выпаливает на одном дыхании.
— А помнишь, ты мечтал скорее вырасти, чтобы тебе
подарили настоящую флейту.
Гоша вертит флейту в руках, смотрит на нее, как бы
оценивая — тот ли это предмет, достоин ли, чтобы ради
него запродать детство? Почему Гоше хочется снова стать
маленьким? «Маленьким» ему жилось нелегко: всего боялся,
чуть что — в слезы. А теперь и флейта есть, и драться
научился.
— А ну-ка, Гоша, послушай пластинку...
Медленно крутится диск, Гоша сидит рядом с
проигрывателем, прижался спиной к батарее, как мама,
перебирает тонкими пальцами по столу, наигрывает. Глаза
полузакрыты, как тогда, рот вытягивается в трубочку,
тихое насвистывание сопровождает гитарную игру Франциско
Гойи. Я выключаю проигрыватель, а мелодия длится,
грустная-грустная мелодия, тогда она звучала иначе,
скорее умиротворенно, чем печально. Но она звучит. Не
утратив своей чистоты. Значит, не утратил ее и Гоша.
Эта история вышла такой длинной не потому, что Гоша мой
любимчик, а о любимчиках в двух словах не скажешь. Я
боюсь, что Гоше предстоит тяжелый путь профессионального
обучения музыке, и путь не приобретений, а потерь. Этот
путь начался на моих глазах, когда необыкновенно
одаренный ребенок, занимаясь с бездарным педагогом (я
уверена, что причина именно в этом), утерял любовь к
музыке. Утерял? Нет, она продолжает жить в нем, в этом
мы убедились, но она методично подавляется.
И дело тут не в одном педагоге. Многое сейчас делается
для того, чтобы изменить систему преподавания. Создаются
экспериментальные школы, где предметы искусства с
младших классов преподаются специалистами, новые
методики, ориентирующие детей на выражение своего
отношения к миру, а не на бездушное отражение,
копирование его.
Но таких школ пока еще немного. Талантливые педагоги —
редкость. Педагогами (равно как и врачами) у нас
становятся люди, удачно сдавшие при поступлении в вуз
требуемые дисциплины. А это само по себе вовсе не
является свидетельством их педагогических способностей.
Возможно, они проявятся впоследствии. А возможно, и нет.
Почему не ввести перед экзаменом «тест на профессию»?
Сколько одаренных педагогов, отсеившихся на
вступительных экзаменах из-за нехватки балла, пришли бы
к детям и сколько удачно сдавших — отсеялось?
И тогда, может, не сокрушались бы мы, взрослые, о том,
что в детстве наши дети были такими талантливыми, а как
пошли в школу, все куда-то испарилось, рассеялось?
Иные говорят: «Ничего, талант есть, пробьется! Трава, и
та асфальт пробивает». Да, но для того, чтобы росла
трава, никто не станет покрывать ее асфальтом! Чтобы
расти, надо свободно дышать.
дальше
|